Меня то и дело пытаются уличить в противоречии. Говорят: ты называешь себя агностиком, а рассуждаешь как воинствующий атеист — так кто же ты в итоге? Выбери что-нибудь одно. А я раз за разом отказываюсь выбирать, потому что само это требование стоит на путанице — на тихой подмене одного вопроса другим. В одном-единственном слове «Бог» прячутся два разных вопроса, и мой честный ответ на первый по-настоящему отличается от моего честного ответа на второй. На первый я говорю: не знаю, и вы не знаете. На второй я говорю: нет, это миф, и всё, что я знаю о мире, говорит мне об этом. Вся затея с тем, что я будто бы тайный «оголтелый» атеист, нарядившийся агностиком, держится на размазывании этих двух вопросов в один, пока они не начнут казаться неразличимыми. Но они не один вопрос. И умение держать их порознь — это, по-моему, и есть начало всякого внятного размышления о вере.
Два вопроса, а не один
Первый вопрос — участвовала ли некая безличная сила в сотворении вселенной. Бог Спинозы или Канта. Заметьте: даже Кант, веривший в Бога, имел в виду вовсе не дедушку на облаке, который выслушивает молитвы и поднимает мёртвых; он имел в виду нечто вроде сверхъестественного основания бытия, космического разума, стоящего за порядком вещей. Вот в этом вопросе, и только в нём, я агностик — и думаю, что честность вынуждает быть агностиком всякого, кто уважает науку. Наука имеет дело с доказательствами — с проверяемыми гипотезами, с экспериментом, с индукцией и дедукцией, со строгим логическим обоснованием утверждений. По поводу существования спинозовской силы-творца доказательств нет ни в ту, ни в другую сторону, и отсутствие доказательств режет в обе стороны. Бертран Рассел, который был настоящим атеистом, а не агностиком вроде меня, лучше всех выразил это своим чайником. Он предложил вообразить, будто крошечный фарфоровый чайник вращается вокруг Солнца где-то между Землёй и Марсом — слишком маленький, чтобы его разглядел хоть один телескоп. Вы не можете доказать, что его там нет. Но невозможность опровергнуть чайник ни на йоту не свидетельствует о том, что он существует. Ровно в таком положении мы и находимся с космическим разумом. Я не позволю никому затравить меня и загнать в атеизм по этому пункту — но и в веру затравить не позволю, потому что доказательства попросту иссякают в обе стороны.
Второй вопрос совершенно иной. Это вопрос о том, существует ли тот конкретный, человекоподобный бог великих монотеизмов: седобородый старик, восседающий на облаках, который вникает в каждую мелочь мироздания и предопределяет наши судьбы, — и его сын, замученный до смерти и затем вышедший из гробницы. Здесь я не говорю «не знаю». Здесь я говорю: нет. Это конкретные догматы христианства, ислама и иудаизма, и я твёрдо убеждён, что они выдуманы. В отношении космоса я агностик; в отношении догматов — атеист. Всякий, кто настаивает, что это несвязно, проделывает маленький фокус: меня спрашивают о существовании «высшего разума» в максимально отвлечённых выражениях, получают моё честное «не знаю» — и тут же объявляют, что, стало быть, я должен сомневаться и в воскресении. Но неуверенность относительно непознаваемой абстракции вовсе не даёт права верить в конкретное, датируемое, биографическое утверждение о трупе в Иерусалиме. Чем шире понятие, тем больше оснований для агностицизма; чем конкретнее и человекоподобнее утверждение, тем увереннее его можно судить — а догматы крайне конкретны.
Почему свидетели ничего не доказывают
Самый сильный козырь верующего, который выкладывают снова и снова, — это свидетельства. Воскресение — краеугольный камень христианства: отними его, и рушится всё здание, — и защитники указывают, что оно опирается на засвидетельствованный опыт: гробница найдена пустой, ученики были убеждены, что встретили воскресшего Христа, и из этой убеждённости выросла Церковь. Многие свидетели, говорят они, ещё были живы и могли бы опровергнуть рассказ. Разве вся эта совокупность свидетельств не равносильна доказательству? Нет, не равносильна, и причину мы можем наблюдать напрямую, сегодня, без всякой машины времени. Люди, охваченные религиозным экстазом, сплошь и рядом воспринимают как настоящее то, чего нет. Мы знаем, как заставляют «плакать» иконы. Мы знаем, что пресловутый «благодатный огонь» нисходит не с неба, а из зажигалки, зажатой в человеческой руке. Это не древние загадки; это современная постановка, которую наблюдают толпы, расходящиеся по домам в искреннейшей уверенности, что видели чудо. Массовое свидетельство о чуде — это свидетельство об общем состоянии умов, а не о событии в мире. Если тысячи людей могут стоять перед обыкновенной картиной и чувствовать, по-настоящему чувствовать, что она роняет слёзы, то искренность напуганных, скорбящих учеников две тысячи лет назад говорит нам лишь о том, как отчаянно им хотелось, чтобы это было правдой, — и ровно ничего о том, было ли так на самом деле.
Полезность лжи — это не истинность догмата
Дальше идёт довод, который мне интереснее всех, потому что он самый честный и потому что уступает больше, чем сам верующий замечает. Звучит он так. Вообразите неуравновешенного человека, для которого вера — последняя нить, удерживающая его в этом мире или удерживающая его руку от страшного. Что ж, говорит верующий, подойди к нему, докажи, что Бога нет, скажи ему, что он всю жизнь был дураком, — и посмотри, что выйдет. Или возьмите умирающих, которым мягко говорят, что они поправятся или что за могилой что-то ждёт. Разве способность религии утешать, поддерживать сломленных, смягчать ужас смерти — разве это не доказательство чего-то? Мой ответ: да, это доказательство кое-чего. Это доказательство полезности лжи. Я никогда не отрицал, что религия исполняет определённые функции, в том числе функцию утешения. Так же поступают и сказки, которые мы читаем детям на ночь; так же поступает и ложь во спасение, сказанная на войне, — дезинформация, что спасает жизнь или успокаивает охваченную паникой толпу. Ложь ради спасения часто оправдана — сказать умирающему, что ему станет лучше, это милосердие, а не грех. Но вот чего мой собеседник упорно не видит: мы ведь никогда не спорили о том, полезна ли религия. Мы спорили о том, истинны ли её догматы. А утешительная сила веры совершенно ничего не говорит о вопросе её истинности. Хуже, чем ничего: она указывает в обратную сторону. Тянуться к вере потому, что она утешает, — значит признать, что ты перестал спрашивать, так ли это. Функции религии реальны; истинность её догматов этими функциями не устанавливается — она остаётся ровно там, где была, то есть недоказанной, а в случае человекоподобного бога и воскресшего сына — опровергнутой всем, что мы знаем.
И заметьте, что втихомолку предполагает довод об утешении, — будто жизнь верующего становится лучше от обещанного продолжения. По-моему, это обещание делает прямо противоположное. По-моему, оно обесценивает единственное, что у нас в действительности есть.
Единственная жизнь, что есть
Здесь люди выдвигают странное обвинение: будто для атеиста или агностика человеческая жизнь должна стоить меньше, чем для верующего, ведь мы лишили её вечного смысла. Истина прямо обратна. Если эта жизнь — единственная, что достаётся каждому из нас (а я в этом убеждён), то ценность её не умаляется, а становится безмерной — именно потому, что нет второго экземпляра, нет запаса, нет резервной копии. Загробная жизнь верующего, как бы красиво её ни расписывали, работает как лишние жизни в видеоигре. Когда знаешь, что в запасе ждёт ещё одна, нынешняя перестаёт казаться такой уж драгоценной; играешь в неё небрежнее, тратишь её менее обдуманно, потому что наличие запаски смягчает ставки. Убери запаску — и каждый час становится незаменимым. Верующий всегда может шепнуть себе: эта жизнь — ну, ладно, у меня впереди другая. Я так сказать не могу, а потому не могу позволить себе разбазаривать единственную, неповторимую жизнь, что передо мной. Догмат о загробном существовании, проданный нам как то, что делает жизнь священной, на деле есть именно то, что её обесценивает.
Жареный лёд и камень, который Бог не может поднять
Стоит назвать ещё два последних соблазна, потому что в них продолжают попадаться умные люди. Первый — мечта о «рациональной мистике»: надежда, облачённая в престиж нейронауки, что мы сумеем поставить мистическое знание на научную почву, повенчать прозрения медитации и древних созерцательных традиций с методами лаборатории. По-моему, это противоречие в терминах — вроде «жареного льда» или «деревянного железа». Мистика по природе своей иррациональна — в этом вся её суть, вся её претензия в том и состоит, чтобы знать в обход доказательств и логики. Наука — процедура противоположная. Их нельзя сварить воедино; можно лишь бросить одно, занявшись другим. И исторический опыт на этот счёт безжалостно ясен. Назовите хоть одно научное открытие, хоть одну работающую технологию, рождённую из религиозной или мистической системы. Таких нет. Возьмите Индию, тысячелетиями остававшуюся сравнительно отсталой страной, которая при всей своей духовной глубине не вывела из буддизма никакого основания для наук; Индия модернизируется сейчас, становится технологической державой — и делает это на спине западной рациональной мысли, а не созерцательного просветления. Всякое открытие, всякая машина держатся на разуме — на том самом методе, против которого мистика себя и определяет.
Второй соблазн — мнимое логическое доказательство Бога: довод от тонкой настройки, апелляция к космическим постоянным, требование объяснить, кто же выставил эти настройки, если не Творец. Но все подобные доказательства давным-давно разобраны по косточкам — сперва Кантом, затем поколениями после него, — и рушатся они по структурной причине. Каждое из них пытается поместить в центр рациональной системы существо, по определению не подчинённое законам этой системы. Сделать это без противоречия нельзя — это старая загадка о камне, который Бог не может поднять, та невозможность, что взрывается в тот самый миг, когда вы постулируете нечто одновременно всемогущее и связанное логикой. А у довода от тонкой настройки есть и второй изъян: он рассуждает от выводов человеческой науки к космическому разуму, что есть круг, ведь сама человеческая наука — продукт человеческого разума. Вы пользуетесь умом, чтобы доказать автора этого ума. Порядок, к слову, вовсе не требует устроителя — химия показывает нам самоорганизацию, энтропия реальна, но реально и обратное, а сама жизнь есть неоспоримое доказательство того, что порядок способен возникнуть из хаоса без направляющей руки.
Так что я остаюсь ровно там, куда меня ставит честность. Перед безмолвным, непознаваемым вопросом о том, зажгла ли некая сила вселенную, я понижаю голос и говорю: не знаю. Перед громкими, конкретными, человекообразными притязаниями религий — троном на облаках, пустой гробницей, огнём из зажигалки — я не колеблюсь. Первое заслуживает смирения. Второе заслуживает ясного, нестыдливого «нет». А жизнь, что мне дана, единственная, какая есть, заслуживает того, чтобы прожить её так, будто она не повторится, — потому что она и вправду не повторится.