Есть ленивый рефлекс, свойственный людям, считающим себя трезвомыслящими: всякое новое политическое уродство сразу подшить под знакомую рубрику. Мы говорим «популизм», говорим «правый поворот», говорим «обычная демагогия» — и, назвав явление, чувствуем, что уже его поняли. Здесь мне хочется этому рефлексу сопротивляться, потому что я убеждён: то, что мы наблюдаем в Соединённых Штатах, — не просто более громкая версия чего-то старого. Это по-настоящему новый политический организм, и, как всякий новый организм, он заслуживает того, чтобы на него смотрели прямо, а не переводили обратно на язык, которым мы уже владели. Мой тезис груб, и защищать его я буду неторопливо: трампизм — это форма фашизма. Не метафора фашизма, не «нечто фашизоидное», а реальная, постмодернистская разновидность той же болезни — отбросившая старую машину насилия и заменившая её машиной лжи, и впервые в истории захватившая контроль над страной, которая действительно свободна.
Шкала лжи и насилия
Самый ясный из известных мне способов думать о фашистских режимах — отказаться видеть в них единый, нерасчленённый ужас и вместо этого расположить их на шкале. Всякий такой режим работает разом на двух видах топлива: на насилии и на лжи. Кто-то однажды заметил, что насилие и ложь — неразлучные сообщники, потому что насилию не во что облачиться, кроме лжи, а длительная ложь не может выжить без насилия, которое её прикрывает. Эта связка постоянна. От режима к режиму меняется лишь пропорция — сколько того и другого топлива залито в бак.
На одном краю стоит гитлеризм, олицетворяющий максимум насилия. Лжи в нём было много, но ложь никогда не была его определяющим орудием; им были лагеря и завоевания. Ближе к середине располагается путинизм — по крайней мере, в обращении с собственным населением: умеренное внутреннее насилие (я пока выношу за скобки очевидную дикость, которую он экспортирует в Украину) в сочетании с очень высоким уровнем внутреннего обмана. И, наконец, есть трампизм, который занимает самый странный край всей этой шкалы. Он пока что почти лишён внутреннего насилия. Нет массовых арестов граждан, нет эскадронов смерти, нет лагерей. И при этом его ложь — такого масштаба и такой интенсивности, которым, я уверен, нет прецедента в человеческой истории.
Это не риторическое преувеличение. Когда исследователи сели и в самом деле сосчитали ложные заявления, прозвучавшие за время одного президентского срока и одной кампании, они вышли на цифры порядка тридцати тысяч. Десятки тысяч ложных утверждений, по нескольку значимых едва ли не каждый день, на протяжении лет. Это не обычное лукавство политика, слегка подкрашивающего правду. Это явление качественно иного порядка — непрерывное, промышленное производство лжи, которое в конце концов становится той самой средой, которой движение дышит.
Режим, который не покупает свой народ, а обманывает его
Вот деталь, которая, на мой взгляд, и обозначает самый глубокий разрыв со всем, что было прежде. Любой прошлый фашистский режим, сколь угодно жестокий, понимал, что свою опору надо покупать. Он должен был давать что-то материальное в обмен на лояльность. Гитлер ликвидировал безработицу и поднял уровень жизни прежде, чем погнал свою нацию в самоубийственную войну; какое-то время он искренне старался заслужить благодарность народа. Путин на протяжении многих лет обеспечивал реальный рост повседневного достатка, и этот достаток был ценой, которую он платил за согласие. Сделка была мерзкой, но это была — узнаваемо — сделка.
Трампизм отменяет сделку. Он не покупает лояльность своих сторонников процветанием — напротив, его тарифная политика почти сразу начала бить по уровню жизни рядовых людей. Так чем же он удерживает свою опору? Чистым, ничем не прикрытым обманом. Одним лишь объёмом лжи он выстроил целую вымышленную реальность, и огромное число его избирателей теперь живёт внутри этой реальности и с убеждённостью голосует против собственных конкретных интересов. Я вспоминаю опрошенного сторонника, который был уверен, что двадцатипятипроцентная пошлина на импорт означает, будто иностранные государства станут выписывать Америке чеки, и понятия не имел, что расплачиваться придётся ему самому — суммой в его же магазинном чеке. Вот достижение, если можно так выразиться. Даже Путину это не удалось. Прежние режимы обманывали людей насчёт далёких государственных материй; этот обманывает людей насчёт цены яиц на их собственной кухне — и им верят. Политика, которая держится на одной лишь лжи, без чего-либо настоящего под ней, — это поистине новая вещь в мире.
Сострадание объявлено врагом
Если ложь — это метод, то есть ещё и доктрина, и эта доктрина была произнесена вслух с такой откровенностью, что напугать она должна была куда больше людей, чем напугала. Один из самых влиятельных людей, ныне связанных с этим движением, прямо заявил, что сострадание — фундаментальная слабость западной цивилизации; что сочувствие — это изъян, обращённый против нас как оружие; что сам гуманизм и есть та уязвимость, через которую Запад уничтожается. Он назвал это цивилизационным самоубийством через сострадание. Маски, как говорится, упали.
Мне хочется быть точным в том, почему это важно, потому что от этого легко отмахнуться как от позёрства одного провокатора, играющего на грани. Это не ново. Это, по сути, древнейший припев из песенника тоталитаризма. И нацисты, и большевики строили свои проекты на сознательном преодолении «отвлечённого гуманизма» и «гнилого либерализма». Милосердие было словцом для слабых и сентиментальных; кредо палача гласило — никакого сочувствия, только пуля, как стреляют в бешеную собаку. Встать в двадцать первом веке и объявить сострадание врагом цивилизации — это не изобрести новую философию. Это сознательно и публично вернуться ровно в ту же родословную линию. И последствия здесь отнюдь не отвлечённые. Когда выпотрашивают программы помощи — еду для миллиона человек, стоящих на грани голода, лечение от недоедания, кампанию против малярии, чрезвычайный план, удерживавший от смерти десятки миллионов больных СПИДом, — и это потрошение оправдывают принципом, что именно сострадание нас и погубит, — тогда доктрина перестаёт быть твитом и превращается в счёт погибших. Голодающим просто дают умереть, а жестокость подают как мудрость.
Твёрдое ядро: секта, неуязвимая для фактов
Не всякий, кто за это проголосовал, — фашист, и важно сказать об этом ясно. Десятки миллионов опустили в урну протестный бюллетень против партии, которую успели возненавидеть, выбирая то, что считали меньшим злом; многим из них не нравится то, что теперь творится от их имени, и они попросту этого не сознают. Истинно верующий — фигура более узкая и более определённая, и его можно опознать по неизменному набору черт. Прежде всего — отсутствие сострадания: для него сочувствие не просто недооценено, а попросту невозможно. К этому добавьте преклонение перед сильным и презрение к слабому, откровенный социал-дарвинизм, убеждённость, что могущественным их могущество даёт особое право. А вокруг этого ядра — антилиберализм, антигуманизм, антидемократия. Вы не найдёте подлинного адепта, который при этом был бы тепло сострадателен, предан свободе и привержен человеческому достоинству. Снимите любое поверхностное различие — одни империалисты, другие нет; одни лично боготворят вождя, другим он безразличен — и то, что останется, одинаковое во всех, — это холодный набор. Уберите из него хоть один элемент, и перед вами уже не верующий.
Вот почему твёрдое ядро ведёт себя не столько как электорат, сколько как тоталитарная секта. Факты до него не доходят, потому что оно не живёт в той области, где факты действуют. Оно живёт внутри сфабрикованной реальности, а внутри этой реальности любое противоречащее свидетельство просто воспринимается как вражеский шум. Нельзя выспорить человека из позиции, к которой он пришёл не путём спора.
Почему истинный враг — либерализм
Люди часто полагают, будто главная ненависть фашизма — к левым, к коммунизму, к социализму. Думаю, это исторический рефлекс, который больше не описывает настоящее. Коммунизм как серьёзный мировой соперник исчез. Система, которая теперь стоит напротив фашизма через всё поле, — то, чего он не выносит, то, чьё само существование выносит ему приговор, — это либерализм. Либеральная демократия с её судами, свободной прессой и настоянием на достоинстве и правах личности — единственный уцелевший конкурент фашизма, а потому и главный его враг. Фашизм ненавидит либерализм больше всего на свете, потому что в либерализме он чует собственную смерть. Вот почему война ведётся с такой особой настойчивостью против источников правды — против независимых СМИ, против финансируемой журналистики, против институтов, существующих именно затем, чтобы разбудить, можно сказать, спящую собаку правды. Движение, живущее ложью, не может выносить свободную прессу, потому что свободная пресса по самому своему устройству есть то, что призвано прокалывать ложь.
И тут, надо добавить, вокруг всего этого возводят интеллектуальные леса. Идея, будто либеральная демократия декадентна и должна быть заменена откровенно иерархическим, авторитарным порядком — этакое тёмное контр-Просвещение, — перекочевала с маргинальных задворок в круг подле реальной власти. Вот по-настоящему опасное развитие: не громкие провокации, над которыми легко смеяться, а терпеливая поставка идеологии, дающей движению ощущение исторической миссии. Это, по моему суждению, более мощное неофашистское течение внутри своего носителя, чем удавалось быть где-либо ещё любому сопоставимому придворному философу.
Свободная страна, сражающаяся с собственными фашистами
На последнее я приберёг ту черту, которая делает этот эпизод по-настоящему беспрецедентным, — и она же единственный тонкий повод для надежды. Всякий известный нам до сих пор фашизм укоренялся в уже подготовленной почве — в надломленных республиках, в побеждённых и униженных нациях, там, где институты свободы были слабы или отсутствовали. Этот сделал то, чего не делал ни один фашизм: он захватил командные высоты страны, которая на уровне своего общества остаётся подлинно свободной. Суды ещё работают. Парламент ещё заседает. Пресса ещё независима. Ещё есть огромная масса свободных людей, которых не одурачить. То, что разворачивается, — это противоборство без исторического прецедента: схватка в реальном времени между всё ещё свободной нацией и фашистской фракцией, которая держит власть наверху и владеет лояльностью примерно половины населения, хотя бóльшая часть этой половины не понимает, чему именно она лояльна.
Я не стану делать вид, будто знаю, чем это кончится, и отказываюсь предлагать ложное утешение, будто кончиться это обязано хорошо. Но я замечаю, что это движение при всей своей угрожающей повадке имеет послужной список того, как его бахвальство, столкнувшись с реальностью, проигрывает. Оно хотело купить огромный остров — и его выставили вон; хотело присоединить соседа — и его проигнорировали; хотело переселить целый народ куда-нибудь за кулисы — и его подняли на смех. Можно сколь угодно долго гипнотизировать собственных избирателей — это единственный трюк, которым оно действительно овладело, — но ещё никому не удавалось загипнотизировать саму реальность. Ложь, сколь угодно громадная, в конце концов встречается с миром.
Фашизм всегда ужасен. Но в этой постмодернистской форме — почти бескровный у себя дома, тонущий в лжи, открыто презирающий милосердие, глумящийся над состраданием как над слабостью, пока на реальные города падают реальные бомбы и гибнут реальные дети, — он обретает поверх своего ужаса особое качество омерзительности. Он требует, чтобы мы восхищались его жестокостью как силой и презирали собственную порядочность как изъян. Верный ответ — не отчаяние и не удобные старые ярлыки, а узнавание. Нам следует назвать болезнь её именем, понять, что имя ново лишь в своей мутации, и отказать ей в том единственном, чего она больше всего от нас требует, — в согласии перестать чувствовать.